Лишь к вечеру – дождливые сумерки сгустились – он очнулся и все понял.
Погибла почти вся группа Эрики Гютлер – вместе с нею самой. Погиб Гуго. Погиб Мерри. Погибли двое гестаповских оперативников из четверых: внизу они рванулись отбивать нападение, но уже никого не спасли – кроме Штурмфогеля и одного из ребят Эрики, Франца Лютгебруне, Люта, как его звали обычно, связиста, в момент нападения как раз передававшего телепатему в Центр и потому не угодившего под пули… Сначала он вытащил Штурмфогеля внизу, а потом нашел его наверху и уже вместе с ним пытался проследить за нападавшими, попал еще в одну засаду, отстреливался, был дважды ранен – правда, легко.
Он слышал стрельбу, а потом и видел, как из ресторанчика выбежали пятеро в черном, паля в прохожих из автоматов с огромными дисковыми магазинами. Лют бросился на землю. Под прикрытием автоматчиков из ресторана вышли еще четверо, неся на плечах то ли раненых, то ли убитых. Все они забрались на платформу подъехавшего открытого грузовика…
Да. Тела Гуго и Эрики пропали. Это было скверно.
Все было скверно…
Штурмфогель сидел в комнате связи посольства и ждал разговора с Берлином. Начальник службы безопасности посольства, штандартенфюрер Венцель, рыжеватый блондин с неожиданно черными глубоко запавшими глазами, сидел напротив. Всем своим видом он выражал сочувствие и дружелюбие, но при этом был неотлучен.
Связь наконец дали. Голос Ноймана звучал так отчетливо, как будто он говорил из соседней комнаты.
И в голосе этом слышалось полное опустошение.
Впрочем, и в собственном голосе Штурмфогель слышал то же самое.
Он коротко и четко рассказал о начале встречи, об информации, сообщенной Ортвином, и о побоище.
– Кто назначил место встречи? – спросил Нойман.
– Я.
– Возвращайся немедленно, – сказал Нойман. – В самолете напишешь доклад. Самый обстоятельный доклад в твоей жизни. Посекундная хроника. Понял?
– Понял.
– Жду тебя завтра.
Трубка на том конце линии легла.
Штурмфогель медленно положил свою.
– На ковер? – посочувствовал Венцель.
– Если не под… – пробормотал Штурмфогель. – Мне нужно лететь. Немедленно.
– Через полтора часа летит авизо с диппочтой, – медленно сказал Венцель. – Если тебя устроит полное отсутствие комфорта…
– А что за авизо?
– «Сто девятый – Густав», двенадцатая модель. Учебно-тренировочный, без вооружения, переделан под почтовый. Устроит? Сортира нет, кислород в маске, сидеть на парашюте. Зато быстро. В Загребе дозаправитесь и часов в одиннадцать по берлинскому времени – уже в Берлине. В крайнем случае к полуночи. И истребители не так страшны. Последнее время эти русские совсем обнаглели…
– Устроит, – сказал Штурмфогель. – Еще как устроит.
Летного комбинезона для него в посольстве не нашлось, поэтому пришлось под кожаное пальто надеть два толстых вязаных свитера. Ремни парашютной подвески превратили широкие полы в подобие штанин. Когда Штурмфогель устроился в задней кабине, механик сунул ему неровный кусок какого-то стеганого чехла – прикрыть ноги.
– Не беспокойтесь, – сказал пилот, улыбчивый мальчик с перебитым носом и ожоговыми рубцами на всю правую щеку. – Пойдем невысоко. Будет минус двадцать, не больше.
– Это хорошо, – улыбнулся Штурмфогель.
Год назад его поднимали на высоту четырнадцати километров. Удовольствия это не доставило.
«Густав», беременный двумя подвесными баками, разбегался долго и при этом трясся, как велосипед на булыжной мостовой. А потом тряска разом прекратилась, Штурмфогеля вдавило в парашют, все опрокинулось… Мальчишка, обернувшись к нему вполоборота, хищно подмигнул.
Впрочем, кроме резкого взлета, он больше не пугал пассажира ничем. Наверное, был дисциплинирован и даже почти не болтал по ларингофону. Так, справлялся о самочувствии да время от времени сообщал о местах, над которыми они пролетали. Путь лежал по большей части в серых ватных облаках…
Гиммлер сегодня был слегка рассеян, и Нойман догадывался отчего: впервые им был получен отклик от американцев на предложение о сепаратном мире и мягком реформировании режима. В секретном меморандуме Даллеса, переданном сегодня рейхсфюреру, были намечены контуры этого реформирования: безусловная капитуляция перед западными союзниками; канцлер из аполитичных генералов Генштаба; уход с авансцены наиболее одиозных фигур, в том числе и самого Гиммлера (при этом большая часть уже просочившейся информации о репрессиях будет списана на эксцессы исполнителей и на большевистскую пропаганду); непременный показательный судебный процесс над Гитлером с приговором: пожизненное заключение (возможно, в одной из его резиденций)… Нойман знал об этом, поскольку обеспечивал связь, и Гиммлер знал, что Нойман все знает, и ничего не мог с этим поделать. Нойман в данном вопросе был абсолютно незаменим, – а следовательно – его необходимо было иметь в друзьях и союзниках…
– Что я могу сказать, дружище… – тихо произнес Гиммлер. – Мы на развилке, и сейчас решается все. В течение, может быть, дней. Или часов. Уцелеем мы или рухнем в огненный ад… Я вчера видел сон: бои в Берлине. Это было невыносимо. Орда… казаки на крылатых и рогатых конях, кони дышат огнем… Не смейтесь только.
– Я не смеюсь, – сказал Нойман.
– Вам хорошо, вы никогда не спите. Я так не могу.
– Зато вы можете многое другое, чего не могу я.
Гиммлер помолчал, что-то переключая в себе. Даже его лицо переменило несколько выражений, прежде чем стало строгим и сосредоточенным.